Неточные совпадения
Не ветры веют буйные,
Не мать-земля колышется —
Шумит,
поет, ругается,
Качается, валяется,
Дерется и целуется
У праздника народ!
Крестьянам показалося,
Как вышли на пригорочек,
Что все село шатается,
Что даже церковь старую
С высокой колокольнею
Шатнуло раз-другой! —
Тут трезвому, что голому,
Неловко… Наши странники
Прошлись еще
по площади
И к
вечеру покинули
Бурливое село…
Он ни во что не вмешивался, довольствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать с целовальниками,
по вечерам выходил в замасленном халате на крыльцо градоначальнического дома и играл с подчиненными в носки,
ел жирную пищу,
пил квас и любил уснащать свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва
поспевая, следовали обыватели. Наконец к
вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина, на поверхности которой не замечалось ни одного бугорка, ни одной впадины. Куда ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть,
по которой можно шагать до бесконечности. Это
был тоже бред, но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его голове…
На пятый день отправились обратно в Навозную слободу и
по дороге вытоптали другое озимое поле. Шли целый день и только к
вечеру, утомленные и проголодавшиеся, достигли слободы. Но там уже никого не застали. Жители, издали завидев приближающееся войско, разбежались, угнали весь скот и окопались в неприступной позиции. Пришлось брать с бою эту позицию, но так как порох
был не настоящий, то, как ни палили, никакого вреда, кроме нестерпимого смрада, сделать не могли.
Во французском театре, которого он застал последний акт, и потом у Татар за шампанским Степан Аркадьич отдышался немножко на свойственном ему воздухе. Но всё-таки в этот
вечер ему
было очень не
по себе.
Весь
вечер, как всегда, Долли
была слегка насмешлива
по отношению к мужу, а Степан Аркадьич доволен и весел, но настолько, чтобы не показать, что он,
будучи прощен, забыл свою вину.
Непогода к
вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и головой лошадь, что она шла боком; но Левину под башлыком
было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие
по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
Когда Левин разменял первую сторублевую бумажку на покупку ливрей лакею и швейцару, он невольно сообразил, что эти никому ненужные ливреи, но неизбежно необходимые, судя
по тому, как удивились княгиня и Кити при намеке, что без ливреи можно обойтись, — что эти ливреи
будут стоить двух летних работников, то
есть около трехсот рабочих дней от Святой до заговень, и каждый день тяжкой работы с раннего утра до позднего
вечера, — и эта сторублевая бумажка еще шла коло̀м.
— Да объясните мне, пожалуйста, — сказал Степан Аркадьич, — что это такое значит? Вчера я
был у него
по делу сестры и просил решительного ответа. Он не дал мне ответа и сказал, что подумает, а нынче утром я вместо ответа получил приглашение на нынешний
вечер к графине Лидии Ивановне.
Первое время Анна искренно верила, что она недовольна им за то, что он позволяет себе преследовать ее; но скоро
по возвращении своем из Москвы, приехав на
вечер, где она думала встретить его, a его не
было, она
по овладевшей ею грусти ясно поняла, что она обманывала себя, что это преследование не только не неприятно ей, но что оно составляет весь интерес ее жизни.
— Ах, такая тоска
была! — сказала Лиза Меркалова. — Мы поехали все ко мне после скачек. И всё те же, и всё те же! Всё одно и то же. Весь
вечер провалялись
по диванам. Что же тут веселого? Нет, как вы делаете, чтобы вам не
было скучно? — опять обратилась она к Анне. — Стоит взглянуть на вас, и видишь, — вот женщина, которая может
быть счастлива, несчастна, но не скучает. Научите, как вы это делаете?
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки
по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с
вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось
по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Вчера приехал сюда фокусник Апфельбаум. На дверях ресторации явилась длинная афишка, извещающая почтеннейшую публику о том, что вышеименованный удивительный фокусник, акробат, химик и оптик
будет иметь честь дать великолепное представление сегодняшнего числа в восемь часов
вечера, в зале Благородного собрания (иначе — в ресторации); билеты
по два рубля с полтиной.
Поздно
вечером, то
есть часов в одиннадцать, я пошел гулять
по липовой аллее бульвара.
«Сегодня в десятом часу
вечера приходи ко мне
по большой лестнице; муж мой уехал в Пятигорск и завтра утром только вернется. Моих людей и горничных не
будет в доме: я им всем раздала билеты, также и людям княгини. Я жду тебя; приходи непременно».
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов
вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то
есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
Ели только хлеб с салом или коржи,
пили только
по одной чарке, единственно для подкрепления, потому что Тарас Бульба не позволял никогда напиваться в дороге, и продолжали путь до
вечера.
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я
был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке
по вечерам, то
есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
Ее не теребил страх; она знала, что ничего худого с ним не случится. В этом отношении Ассоль
была все еще той маленькой девочкой, которая молилась по-своему, дружелюбно лепеча утром: «Здравствуй, бог!» а
вечером: «Прощай, бог!»
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной улице деревушки редко можно
было увидеть человека, покинувшего дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта, делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до
вечера, трепля дым
по крутым крышам.
Раскольников тут уже прошел и не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел
по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов
вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не
будет и что, стало
быть, старуха, ровно в семь часов
вечера, останется дома одна.
Весь этот
вечер до десяти часов он провел
по разным трактирам и клоакам, переходя из одного в другой. Отыскалась где-то и Катя, которая опять
пела другую лакейскую песню, о том, как кто-то, «подлец и тиран...
Был вечер, удушливая жара предвещала грозу; в небе, цвета снятого молока, пенились сизоватые клочья облаков; тени скользили
по саду, и
было странно видеть, что листва неподвижна.
Зимними
вечерами приятно
было шагать
по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать
будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Нестор Катин носил косоворотку, подпоясанную узеньким ремнем, брюки заправлял за сапоги, волосы стриг в кружок «à la мужик»; он
был похож на мастерового, который хорошо зарабатывает и любит жить весело. Почти каждый
вечер к нему приходили серьезные, задумчивые люди. Климу казалось, что все они очень горды и чем-то обижены.
Пили чай, водку, закусывая огурцами, колбасой и маринованными грибами, писатель как-то странно скручивался, развертывался, бегал
по комнате и говорил...
Туробоев пришел
вечером в крещеньев день. Уже
по тому, как он вошел, не сняв пальто, не отогнув поднятого воротника, и
по тому, как иронически нахмурены
были его красивые брови, Самгин почувствовал, что человек этот сейчас скажет что-то необыкновенное и неприятное. Так и случилось. Туробоев любезно спросил о здоровье, извинился, что не мог прийти, и, вытирая платком отсыревшую, остренькую бородку, сказал...
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что
вечером он
будет свободен, но освободили его через день
вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел
по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
На дачу он приехал
вечером и пошел со станции обочиной соснового леса, чтоб не идти песчаной дорогой: недавно
по ней провезли в село колокола, глубоко измяв ее людями и лошадьми. В тишине идти
было приятно, свечи молодых сосен курились смолистым запахом, в просветах между могучими колоннами векового леса вытянулись
по мреющему воздуху красные полосы солнечных лучей, кора сосен блестела, как бронза и парча.
— Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И — дьякон тоже. Но — как они зверски
пьют. Я до пяти часов
вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь
по Москве. Два раза сюда заходил…
До
вечера ходил и ездил
по улицам Парижа, отмечая в памяти все, о чем со временем можно
будет рассказать кому-то.
По ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то
вечером поднялся наверх в ее комнату и
был неприятно удивлен: на пружинной сетке кровати лежал свернутый матрац, подушки и белье убраны, зеркало закрыто газетной бумагой, кресло у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов на подоконниках нет.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова
было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые кожей.
По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя
вечером к Спивак, что уже видел Кутузова у ворот земской управы.
Город
был пышно осыпан снегом, и освещаемый полной луною снег казался приятно зеленоватым. Скрипели железные лопаты дворников, шуршали метлы, а сани извозчиков скользили
по мягкому снегу почти бесшумно. Обильные огни витрин и окон магазинов, легкий, бодрящий морозец и все вокруг делало жизнь
вечера чистенькой, ласково сверкающей, внушало какое-то снисходительное настроение.
По воскресеньям,
вечерами, у дяди Хрисанфа собирались его приятели, люди солидного возраста и одинакового настроения; все они
были обижены, и каждый из них приносил слухи и факты, еще более углублявшие их обиды; все они любили
выпить и
поесть, а дядя Хрисанф обладал огромной кухаркой Анфимовной, которая пекла изумительные кулебяки. Среди этих людей
было два актера, убежденных, что они сыграли все роли свои так, как никто никогда не играл и уже никто не сыграет.
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы.
Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев
по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил
по музеям,
вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи
были упакованы в заказанные ящики.
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей;
по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки;
вечерами в лесу
пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а в четыре шла берегом на мельницу
пить молоко, и
по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Иногда,
вечерами, если не
было музыки, Варавка ходил под руку с матерью
по столовой или гостиной и урчал в бороду...
Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня — спал, до
вечера шлепал
по столу картами и воркующим голосом, негромко
пел всегда один и тот же романс...
Варвара
по вечерам редко бывала дома, но если не уходила она — приходили к ней. Самгин не чувствовал себя дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим домом он признал комнату Никоновой. Там тоже
были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик.
Вечером и
по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они
были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или
выпивши, шли они с гармониями, с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику...
Дорожка сада продолжена
была в огород, и Илья Ильич совершал утром и
вечером по ней двухчасовое хождение. С ним ходила она, а нельзя ей, так Маша, или Ваня, или старый знакомый, безответный, всему покорный и на все согласный Алексеев.
Прошла среда. В четверг Обломов получил опять
по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не
было. Она писала, что проплакала целый
вечер и почти не спала ночь.
— Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке дам; завтра золовка придет гостить;
по вечерам нечего
будет делать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы все выдергивает: большие, не
по рукам.
Теперь и день и ночь, всякий час утра и
вечера принимал свой образ и
был или исполнен радужного сияния, или бесцветен и сумрачен, смотря
по тому, наполнялся ли этот час присутствием Ольги или протекал без нее и, следовательно, протекал вяло и скучно.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно
было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену дома, за который закатывалось
по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
Вдруг оказалось, что против их дачи
есть одна свободная. Обломов нанял ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до
вечера; он читает с ней, посылает цветы, гуляет
по озеру,
по горам… он, Обломов.
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что
будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он
по вечерам сидит у нее, не хочет.
— Ты думал, что я, не поняв тебя,
была бы здесь с тобою одна, сидела бы
по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
Вечером следующего дня одно окно второго этажа мрачного дома № 52
по Ривер-стрит сияло мягким зеленым светом. Лампа
была придвинута к самой раме.
Видал я их в Петербурге: это те хваты, что в каких-то фантастических костюмах собираются
по вечерам лежать на диванах, курят трубки, несут чепуху, читают стихи и
пьют много водки, а потом объявляют, что они артисты.